«Текст чёрта» в русском языке и традиционной культуре

Опубликовано в сб.: Между двумя мирами: Представления о демоническом и потустороннем в славянской и еврейской культурной традиции. (Академическая серия. Вып. 9). М., 2002. С. 7-44.

Едва ли найдется в русской народной духовной культуре такой моноцентрический комплекс представлений (моноцентризм здесь не предполагает генетического единства разных элементов комплекса, но подразумевает синхронную группировку его вокруг одного образа), который был бы разработан так полно, детально и сюжетно, как представления о черте. Свойство полноты и нарративная организация многих фрагментов комплекса проецируются на такие конституирующие характеристики текста, как целостность и связность, и позволяют говорить о существовании не просто макрообраза, но и особого «текста черта» в русской языковой и культурной традиции. Не будучи данным в своем последовательном разворачивании, этот текст может быть собран (хотя бы частично) по своим устойчивым элементам — мотивам. При этом наиболее важны сквозные мотивы, которые выводят на ключевые эпизоды текста и обеспечивают его смысловую согласованность, в какой-то степени компенсируя тем самым отсутствие формальной связности.

Как понимается в данном случае сквозной мотив? Такой статус создается благодаря особому месту в иерархии мотивов, которую есть смысл рассмотреть подробнее. Очевидно, можно говорить о том, что каждый мотив занимает определенную позицию в некоторой системе координат, где вертикальной осью является смысловая структура макрообраза, а горизонтальной — кодовое пространство, в котором он функционирует.

Если уподоблять смысловую структуру макрообраза семантике слова, то следует выделить в ней три зоны (необходимо отметить, что границы между этими зонами оказываются более прозрачными и неявными, нежели границы между различными поясами смысловой структуры слова — а они тоже являются, как известно, проходимыми: обобщающий уровень — уровень макрообраза — по определению организован не так жестко, как обобщаемые). В первой (базовой) зоне, соответствующей концептуальному ядру значения слова, представлены мотивы-идентификаторы, которые создают содержательный минимум, необходимый для «опознания» образа, т.е. определения «того порога тождества, на основании которого конкретный демонологический образ может быть отнесен к тому или иному классу персонажей» (Виноградова 2000: 16). В случае черта идентифицирующими могут послужить, как известно, такие характеристики внешнего облика, как рога или копыта, такие действия, как рытье, такой локус, как болото.

Во второй зоне располагаются мотивы-коннотации. Как и соответствующее явление в сфере лексической семантики, такой мотив проявляет логическую факультативность для формирования содержательного минимума (и вытекающую отсюда избирательность, «прихотливость»), но, вместе с тем, высокую степень устойчивости в разных ситуациях реализации. Показателен, к примеру, мотив пальцев. Его логическая (понятийная) ценность невелика: при антропоморфности облика черта вполне естественно, что у него есть пальцы, но наличие пальцев не позволяет «узнать» черта (в отличие, предположим, от рогов). В то же время язык и другие каналы трансляции этнокультурной информации внимательны к этой несущественной детали. Чёртовы пальцы встречаются в топонимии, обозначая острые вершины или длинные полосы земли (ср., к примеру, три таких топонима на территории Костромской области: полоса Чёртов Палец, камень Чёртов Палец, покос Чёртовы Пальцы (ТЭ)). В общенародной лексике чертовы пальцы — ростры белемнитов (массивные тела моллюсков сигарообразной или булавовидной формы) (БСЭ 4: 417); в говорах фиксируются также другие значения: чёртовы пальцы ‘грибы (какие?)’ (СРНГ 25: 169), чёртов палец ‘фульгурит, каменнообразный, иногда стекловидный, продолговатый, не всегда, но в большинстве случаев круглый сплав, образуется от удара молнии в песчаной почве. Им лечат лишай и другие кожные болезни: обводят вокруг воспаленного места и произносят заговор’ (КСРНГ) и др. Иногда язык, сопрягая образы черта (беса) и пальцев, отмечает какие-то связанные с последними аномалии — либо у самого черта (анчутка беспалый ‘чертенок, бесенок…’ (СРНГ 1: 262-263)), либо у человека (бесов палец ‘шестой палец у шестопалых людей’ (СРГК 4: 376)). Причины отсутствия пальца (пальцев) у черта объясняет предание, рассказанное в связи с сочетанием чёртов палец ‘окаменелость в виде пальца, которую простолюдины скоблят и употребляют как лекарство’: «черти в полночь бьются между собой на кулачиках и теряют пальцы» (СОС: 987), при этом мотив драки «на кулачиках» тоже оказывается многократно отмеченным языком (см. ниже). Тема повреждения пальцев черта затрагивается и в сказках: они защемляются солдатом в тисках или в перекладине (при обучении игре на скрипке) (Афанасьев НРС 3: 327-328). Эти субъектно-объектные отношения могут подвергаться инверсии — есть тексты, где, наоборот, черт грозит повредить пальцы человека, ср. легенду, рассказываемую в связи с названием растения чертогрыз ‘сивец луговой’: «однажды Бог спорил с чертом. Черт говорил: «Я палец перегрызу у человека». А Бог сказал: «Я создам такую траву, которая может вылечить эту болезнь». И создал ее…» (КСРНГ). Наконец, следует упомянуть и связанный с пальцами образ пригоршни (ср. также отмеченный выше образ кулака): чёртова пригоршня (знач.? Ср.: Наша лошадь-то, видно, с чёртову пригоршню) (КСРНГ). Возможно, описанная смысловая среда проясняет и мотивировку слова демон ‘указательный палец’ (ЛК ТЭ).

Итак, многократная верификация логически факультативного мотива пальцев черта в языковом и фольклорном материале позволяет квалифицировать его как мотив-коннотацию.

Единицей последнего, третьего уровня смысловой структуры макрообраза служит мотив-коллекция. Данный уровень соответствует зоне энциклопедической семантики слова: представленные здесь мотивы не имеют устойчивой верификации и в какой-то мере индивидуальны и случайны (конечно, это нельзя абсолютизировать: то, что кажется случайным в плане, так сказать, видовом, оказывается закономерным в плане родовом); нередко они заимствуются из других текстов. К примеру, в быличках, записанных сотрудниками Топонимической экспедиции УрГУ на Русском Севере, черт может иметь короткие ноги, одно ухо, появляться в желтой рубашке, превращаться в гуся или бурундука и т.п. (ЭМ ТЭ).

С этой «вертикальной» классификацией тесно взаимодействует классификация «горизонтальная», определяющая, как уже говорилось, место мотива в кодовом пространстве культуры. В рамках этой классификации следует выделять универсальные мотивы и частные, специфические.

Универсальные мотивы представлены в трех базовых каналах трансляции этнокультурной информации — в языковом, фольклорном и обрядовом. Каждый из этих каналов включает в себя различные частные подсистемы (допустим, в языке мотив может быть реализован как в ономастической, так и в апеллятивной номинации; во внутренней форме как цельнооформленного слова, так и фразеологизма и т.д.). К примеру, универсальным можно считать мотив хромоты: в системе языка представлены сочетания вроде хромой черт (бес), анчутка беспятый ‘чертенок, бесенок…’ (СРНГ 1: 262-263); в фольклорном коде фиксируется объяснение отсутствия у черта пятки (из-за чего он хромает), согласно которому пятку откусили собаки, натравленные на черта Богом; откусил волк; отшибло дверью (Зеленин ТС: 102); на уровне обряда отмечается, к примеру, практика имитации хромоты при осуществлении «зачерчивания» (Архангельская обл., Коношский р-н: ЭМ ТЭ) . Частный мотив функционирует в рамках какого-то одного кода (хотя, конечно, установить это доподлинно практически невозможно, поскольку трудно быть уверенным в исчерпывающей полноте собранного материала). К примеру, частным можно считать мотив чертового зуба: гора Чертов Зуб (Костромская обл., Парфеньевский р-н: ТЭ)).

Диапазон распространения мотивов на горизонтальной оси зависит не только от значимости, смысловой нагрузки мотива в общем контексте, но и от особенностей организации отдельных кодов, их приспособленности к передаче разных типов информации. Допустим, устойчиво проявляемая в языке связь черт — угол (ср. в топонимии: болото Чертоугольное — «русалки там водились. Однажды один мужик мужичонку черного через реку Двиницу перевез, а тот подарил ему красные портянки и сказал: «Помни доброту черта»» (Вологодская обл., Сокольский р-н: ТЭ), лес Чёртов Угол — «в Непретях Чертов Угол, всех обводит» (Ярославская обл., Пошехонский р-н: ТЭ), покос Чёртов Угол — «камней было полно» (Вологодская обл., Устюженский р-н: ТЭ) и др.), отмечаемая также в паремиологии (около кругом, а к черту в угол (Богданов: 104), люблю, как черта в углу (Даль ПРН 3: 197)), вряд ли может быть представленной в обрядовом коде, где попросту нет «технических средств» реализации этой связи. Поэтому, наверное, следует говорить о неполных универсалиях, функционирующих не во всех кодах, но реализуемых многогранно и вариативно (ср., предположим, мотивы пьянства, табака, богатства и т.п.).

«Вертикальная» и «горизонтальная» классификация мотивов в значительной мере накладываются друг на друга, но все-таки предлагают разноаспектное рассмотрение классифицируемых феноменов. Если вернуться к понятию сквозного мотива, то таковым можно считать идентифицирующий или коннотативный мотив, являющийся при этом полной или неполной универсалией.

Что может дать изучение сквозных мотивов? Во-первых, их каталогизация, как уже говорилось, позволит выделить наиболее существенные, базовые эпизоды всего текста, способствуя его «сборке». Во-вторых, после осуществления такой каталогизации, вероятно, появится возможность оценки всей совокупности мотивов с тем, чтобы охарактеризовать меру «связности» текста, согласованности его эпизодов между собой. Это, в свою очередь, должно помочь решению третьей, наиболее сложной задачи — генетической, предполагающей выяснение происхождения фрагментов текста. В процессе работы над этими общими проблемами может быть достигнут частный, но все-таки очень важный результат: интерпретация отдельных фактов, непрозрачных при изолированном рассмотрении, которые обретают «внутреннюю форму», будучи включенными в ряд знаковых образований, кодирующих сходные смыслы.

Для достижения описанных выше целей необходимо представлять себе разнообразие форм реализации сквозных мотивов в условиях конкретного контекста. Перечислим основные варианты.

Наиболее соответствует статусу мотива как элемента текста и наиболее прозрачен для интерпретации нарратив или сценарий. Это такая форма реализации мотива, которая предполагает более или менее явно выраженную интерактивную структуру, создаваемую чаще всего включением в мотивный «кадр» предметной детали или какого-то партнера (это может быть партнер-объект воздействия — человек; субъект воздействия — солдат; партнер-«аналог» — баба и т.п.). Разумеется, сценарные мотивы обычно встречаются в фольклоре; примеры можно привести, думается, без паспортизации: черт играет в карты без крестей; подменяет ребенка чуркой; приносит неправедное богатство; самоубийца служит черту и мн. др.

Следующая форма реализации мотива условно может быть названа дескрипцией. В данном случае устойчивый содержательный элемент не включается в какую-то развернутую актантную структуру, а функционирует как указание на типичный признак или действие: черт волосатый, косоглазый, остроголовый, громко хохочет, дерется, роет, молотит и т.п. Дескрипции могут функционировать как в фольклорном тексте, так и в системе языка, — к примеру, во внутренней форме эвфемистических наименований черта: корявый, косматый, красавец хвостатый, лукавый, неумытый, поплешник, рогатый, синий, черный шут и т.п. (РДС: 577).

Такая форма реализации мотива, как образ, предполагает межкатегориальное конкретно-чувственное сопоставление различных представлений, одним из которых в данном случае является представление о черте: чертова кожа ‘прочная ткань блестящего, обычно черного или белого цвета’ (ССРЛЯ 17: 960; 5: 1109), прозвище Черт — «мужик черный и юркой» (Архангельская обл., Лешуконский р-н: ТЭ), урочище Чёртовы Кудри (Вологодская обл., Белозерский р-н: ТЭ).

В основе реализации мотива-субститута — механизм замены, когда в узнаваемых «чертовых» ситуациях вместо черта в кадре появляется его «дублер». Как известно, субститутом черта, к примеру, является заяц, который в народных поверьях нередко наделяется демоническими свойствами (Гура 1997: 186-190). Ср. сюжеты многочисленных быличек такого рода: сестра потеряла в лесу брата, долго звала, «а он выходит из лесу и говорит: «Я с зайчиком играл да ягодки собирал»» (Черепанова: 49); бросившийся под ноги и пойманный заяц становится все тяжелее и тяжелее, когда его несут к куреню, а когда его бросают, хохочет и убегает (Гура 1997: 188) и т.п. Субституция проявляется не только в тексте, но и в системе языка, обусловливая возникновение номинативных дублетов, ср. примеры вроде зайцы пиво варят // черти пиво варят ‘о тумане’; зайцы портянки сушат // черти портянки сушат ‘о дожде при солнце’; зайцы баню топят (заячья баня, заячий табак) // черти баню топят (чертова баня, чертов табак) ‘о перезревшем грибе-дождевике’ (ЛК ТЭ) и др. Субституция может оборачиваться декларацией тождества, см. фразеологизм походить на всех чертей, кроме зайца ‘быть лохматым, неопрятным и т.п.’ (ЛК ТЭ). Для субституции можно предполагать в пресуппозиции явление метаморфоза, но в ситуациях появления номинативных дублетов возможны в известной мере случайные подстановки. Допустим, нелепо думать о каких-то конкретных мифологемах при анализе названий гриба-дождевика, где наряду с заячьей баней и чертовой баней присутствуют также мышья, медвежья и волчья: эти факты «демонстрируют неважность конкретного представления о животном для носителя языка… Однако те же номинации вносят характерную черту в ономасиологический портрет гриба — «не предназначенный для человека»» (Березович, Рут 2000: 34). Конечно, повторение связи черт — заяц при образовании различных номинативных дублетов несколько снижает риск случайности, но роль такого повторения нельзя преувеличивать.

Весьма трудной для интерпретации формой реализации мотива является этикетка. Так можно назвать мотив, который только «намекает» на связь с изучаемым феноменом, декларирует ее, подает как своего рода эмблему, но не объясняет характер появления этой связи, зашифровывая, скрывая промежуточные этапы, которые привели к ее возникновению. К примеру, лексема чертик ‘плевок’ (ЛК ТЭ) не является результатом образной номинации, поскольку не предполагает разворачивания по формуле «подобен черту». Рассматриваемое изолированно, это слово лишь намечает связь черт — плевать, которая на самом деле фиксируется достаточно устойчиво, поскольку оказывается «подхваченной» образным (чертова слюна ‘пенистые образования на траве, появляющиеся обычно ранним утром’ (ЛК ТЭ)) и сценарным мотивами (ср. легенды, где описывается участие черта в творении мира: «Бог землю гладку сделал, а черт наплевал. Как он плюнет, тут и гора вырастает»; «Черт за щеку прятал глину. Архангел донес на него. Черту пришлось выплюнуть — образовались горы и озера» (Померанцева 1975: 128-129)). Мотивы-этикетки чаще всего функционируют в системе языка, однако встречаются и в других каналах трансляции этнокультурной информации. Например, в тексте былички о пьянице, унесенном чертом, отмечается, что после такой встречи пьяница оказывается в болоте с шишкой вместо рюмки (РДС: 581). Шишка становится своего рода эмблемой места, где побывал пьяница, «гербом» черта. Закономерность появления этой эмблемы обнаруживается при сопоставлении данного мотива-этикетки с мотивом-дескрипцией: черт остроголов или же имеет волосы, стоящие дыбом, шишом (отсюда эвфемизмы типа шиш, шишига) (СМ: 391).

Экспрессив как форма реализации мотива обладает выхолощенным содержанием, в котором практически нет никакого нарративного начала, а остается только оценка, ср., к примеру, многочисленные просторечные формулы вроде какого черта, черт знает где, черт с ним и т.п.

Как было заметно из предшествующего изложения, данные формы реализации мотивов характеризуются разной степенью экспликации содержания — и, соответственно, разной степенью знаковости, семиотичности. Эти два параметра находятся в обратно пропорциональной зависимости: чем менее эксплицировано содержание, тем более ортодоксальным становится связанный с ним знак. Вероятно, можно попытаться расположить различные по форме реализации мотивы на своеобразной шкале семиотичности.

Наименее семиотичным (а следовательно, занимающим крайнюю «левую» позицию) является мотив-сценарий; затем следует дескрипция, которая отличается от сценария, как говорилось выше, отсутствием интерактивной структуры. Следующую позицию при движении «направо» занимает образ: он может быть основан на том же признаке, что и дескрипция, но выражает этот признак путем отсылки к инокатегориальному феномену и тем самым провоцирует разнообразие вариантов развертки образного основания. Затем следует субститут: как и образ, он базируется на соотнесении разнокатегориальных явлений, однако при образной номинации, разворачиваемой по формуле «Х подобен У», оба элемента сравнения представлены эксплицитно, а при субституции их связь может быть лишенной знакового обоснования в конкретном факте реализации; метафора может сменяться здесь метаморфозом, который, повторим, остается «за кадром». В то же время далеко не все случаи субституции, как было указано выше, базируются на метаморфозе: появление номинативных дублетов может быть весьма случайным, свидетельствуя в первую очередь о «памяти» знаковых систем, которые стремятся сохранить устойчивую связь даже в том случае, когда у нее нет надежного смыслового обоснования. Этикетка, как и образ, а также субститут, тоже может использовать такой смысловой субстрат, как межкатегориальные предметные связи, однако в данном случае облечение их в знаковую форму приводит к появлению символа, — а у знаков этого типа «прочитываемость» информации об объекте, по сравнению с образом, затруднена (Рут 1992: 28). Этикетка является уже весьма ортодоксальным знаком, находящимся на правом фланге шкалы семиотичности. На этом же фланге занимает свою позицию экспрессив: здесь содержание хоть и не зашифровано, но предельно генерализовано и выпрямлено.

Данная шкала характеризует уровень синхронного функционирования знаковых образований: не следует думать, что продвижение по ней слева направо дает удаление от некоего архетипического представления, которое стоит за реконструируемым текстом. Так, сценарий — наименее ортодоксальная с точки зрения знаковости форма реализации мотива — может иметь вторичное происхождение, будучи наведенным новым «прочтением» других, «более знаковых» форм (см. ниже о мотиве «сатанинского» происхождения злаковой головни). Вообще, при наличии сквозного мотива задача реконструкции исходного представления одновременно упрощается и усложняется (ср. сходные проблемы при работе с «вечными сюжетами»). С одной стороны, сквозной мотив, как уже говорилось, выводит на ключевой эпизод текста-архетипа. С другой стороны, возникает некоторый знаковый автоматизм, когда устойчивая связь может воспроизводиться в известной степени машинально. Частным следствием такой машинальности являются разнообразные рокировки внутри мотива, инверсии субъектно-объектных отношений и т.п. Так, обычно черт толкает человека к пьянству (Иван пиво пьет, а черт со стороны челом бьет (Даль ПРН 1: 337)), но они могут и поменяться ролями (солдат угощает черта, тот выпивает целый штоф водки, хмелеет, начинает плясать (Афанасьев НРС 3: 327)); баба бывает помощницей черта (куда черт не поспеет, туда бабу пошлет (Даль ПРН 2: 68)), его «аналогом» (от бабы утекай, как от черта (СЭС: 1), чертиха ‘злая баба’ (ЛК ТЭ), бабий язык — чертово помело (Даль ПРН 2: 194)), «заместителем» (мужик сбрасывает злую жену в глубокую яму в лесу, затем решает ее вытащить и достает чертенка (Афанасьев НРС 3: 166)), а также выполняет иные, весьма разнообразные роли в «чертовых» ситуациях (бабы из любопытства открывают рюкзак солдата и выпускают оттуда чертей (Афанасьев НРС 1: 275); черт скачет на бабе (ЭМ ТЭ); по совету бабы охотнику удается одурачить черта (Афанасьев НРС 2: 149), писать черта с бабой ‘молоть чепуху’ (СРНГ 27: 46) и др.). Рокировки и разнообразные вторичные переосмысления, обусловленные нежеланием знаковых систем терять ставший привычным мотивный ход, которому может быть найдено место в самых разнообразных и порой неожиданных «уголках» текста, затрудняют генетическую атрибуцию мотива.

Ниже будет представлено развернутое описание некоторых сквозных мотивов (для примера взяты различные по содержанию мотивы — предметные, признаковые, предикативные), ориентированное на выявление особенностей их функционирования, а также — если возможно — их генезиса.

Мотив головни, угля, сажи является, пожалуй, идентифицирующим для текста черта. В обрядовом коде он может функционировать как мотив-этикетка, ср. использование головни при «зачерчивании»: «Да и ходили чертитца тожо, выслушают на льду-то на крестах. В Святки-то. Да тожо вот почертятца. Надо взять сковородник, или головёшка там жганая. Это тожо говорили што: «Черти чертитись, бесы беситись, там сатана, уходи от меня, покажись мне мой богосуженой»… Это ходят до двинадцати часов вот на ростаньях, крестовая дорога; по крестовой дороги. По крестовой дороге. Только штоб никто не слышал, не видел» (Архангельская обл., Каргопольский р-н, Ухта: КА); «[Чем проводят круг?] Проводят сковородником или вот головёшкой. Любым огарком, длинным-то вот. Чтобы черти в круг не зашли. Задумаешь на себя, как год проживёшь» (Архангельская обл., Каргопольский р-н, Кречетово: КА) и др. Отметим, кстати, закономерность появления такого изофункционального «партнера» головешки, как сковородник (см. об этом ниже). В повествовательных жанрах фольклора головня, уголь и сажа функционируют как устойчивая деталь-этикетка, являясь меткой ситуаций, связанных с чертом: унесенные чертом некрещеные младенцы (обменыши) обращаются в головешку (Максимов 1994: 21); черт носит пьяницу, после чего тот оказывается где-нибудь в Москве под мостом с обгорелой чуркой в руках; девушка, посаженная чертом на цепь, советует попавшему к черту парню, чтоб он брал не деньги, а угли (РДС: 581, 594); черти появились ночью в грязной избе и «уголье в муцьку измяли» (СБК: 76); мужик выдает за черта попа-прелюбодея, раздевшегося и спрятавшегося в сундуке с сажей (Афанасьев НРС 3: 312-313); баба прячет в короб с сажей попа, дьякона, дьячка и пономаря; когда ее муж открыл короб, они выскочили оттуда — «настоящие черти, измазанные да черные» (Афанасьев ЗРС: 107) и мн. др. Ср. также задействование этого мотива в паремиологии: нечем черту играть, так угольем (Снегирев: 296).

Данный мотив может функционировать не только как этикетка, но и как образ, ср. факт системы языка — чертенок ‘головня из угольной кучи или недожженная руда’ (Даль IV: 598), а также повторяющееся в различных текстах сравнение глаз черта с углем или самого черта с головней: «приблазнился цёрт на повити, цёрный, ну вот как головешка» (Вологодская обл., Бабушкинский р-н, Миньково: ЭМ ТЭ); из глубоких озер можно выудить чертенка вместо рыбы — «маленького и черненького, как головёшка» (РДС: 580); глаза черта горят, как угли (Власова: 342-343) и т.п.

Наконец, фиксируется разворачивание этого мотива в сценарном варианте, при этом сценарий может быть вторичным, ср., к примеру, сюжет о происхождении головни (на этот раз злаковой), рассказанный в связи с арх. овсюг, обозначающим такую головню: «в ячмене только овсюг быват, пустой овсюг, он такой черный. Сатана этот овсюг пускает» (ЛК ТЭ) .

Мотив головни, угля и сажи косвенно соотносится с мотивом грязи, нечистоты , который тоже весьма характерен для текста черта, ср. только языковые факты: черт ‘о ком-либо, сильно выпачкавшемся, до черноты’ (СОСВ: 199), чертовка ‘грязнуля’ (СРГЮК: 420), черт-чертом вымазался ‘очень черен, грязен’ (Михельсон II: 510), чертенята ‘два бруска, связывающие поперек перо руля’. «После поворота лоцман кричит: очисти чертенят!, т.е. распутай бакштов, который цепляется за руль» (Даль IV: 598) и т.п. Наименование черта нечистый выступает по отношению к этим представлениям и как мотивирующее, и как мотивированное (ср. также немытик, немытый, неумытый ‘нечистый дух, черт; дьявол’ (Власова: 253)).

Если говорить о происхождении мотива головни и прочих продуктов горения, то его корни, очевидно, следует искать в том комплексе представлений, который связан в народном сознании с картиной ада. В центре этого комплекса — представление о поджаривании чертями грешников на сковороде (это объясняет появление в обряде «зачерчивания» такой детали, как сковородник).

Другой предметный мотив — береста — более сложен для интерпретации. В форме этикетки мотив представлен в системе языка: арх. диал. слово чертюга ‘берестяной поплавок’ (ЛК ТЭ) непрозрачно с точки зрения мотивировки и — будучи рассматриваемым изолированно — не позволяет найти связь с образом черта. «Этикеточное» функционирование мотива встречается и в бытовой обрядности: к примеру, на Русском Севере для того, чтобы разыскать пропавшую скотину, предлагается пойти на перекресток дорог и бросить через плечо кусок бересты с какими-то закорючками — «письмо лешему» (Щепанская 1992: 115) или оставить кусок бересты с непонятными линиями в дупле старого дерева (Вологодская обл., Нюксенский р-н, Красавино: ЭМ ТЭ). В данном случае береста служит меткой виртуальной ситуации контакта с чертом или лешим, но причины выбора ее на эту роль не очень ясны (кроме той, что перед нами лесной материал, который, очевидно, наиболее естественно выбрать при общении с нечистой силой, обитающей в лесу).

Образная форма реализации мотива встречается в идиоме как черт на бересте (крутиться) ‘в хлопотах, в заботах’ (ФСРГС: 217). В образной фактуре этого фразеологизма соединились представления о подвижности, «вертлявости» чертей или бесов, их способности к исключительно быстрому передвижению (ср.: как черт на воздухе, воздухах (летать, носиться и пр.) ‘о ком-то, быстро передвигающемся’ (СРДГ 3: 192), бесова нога ‘вертлявый, бойкий, проворный’ (Даль I: 158), носиться, как черт на ходулях ‘быстро бегать, идти’ (НОС 12: 54), как черт с полоху (переполоху) ‘от испуга очень быстро’ (СРДГ 3: 37), вертеться, суетиться, метаться и т.п., как бес, бесы (ССРЛЯ 1: 499), чёртом ‘очень быстро, проворно, ловко’ (ССРЛЯ 17: 948), вертячий черт ‘бранное выражение’ (Деул.: 78) и т.п.) и скорости, с которой закручивается в трубочку при попадании в воду предварительно распаренная береста, — или же меняет свои формы береста горящая (вертеться, как береста (берёзка) на огне ‘жить в постоянных заботах, хлопотах’, как береста на огне ‘в постоянных заботах, в работе’ (ФСРГС: 11, 24)). Сходство образной основы представлений о черте и бересте особенно наглядно проявляется в случаях совпадения референции идиом, задействующих тот и другой образ: вертеться, как береста на огне ‘изворачиваться, юлить, хитрить’ = вертеться, как бес (черт) перед заутреней ‘то же’ (ФСРЛЯ 1: 70). Всё это позволяет расшифровать номинацию чертюга ‘берестяной поплавок’: мотивирующим моментом может служить подвижность поплавка, мелькающего над поверхностью воды, или же скорость, с которой закручивания бересты в трубочку при изготовлении поплавков.

Актантная структура ситуации письма на бересте, о которой речь шла выше, склонна к варьированию (и в том числе инверсии). Помимо того варианта, когда человек адресует черту берестяное послание, возможны следующие случаи: а) черт пишет человеку письмо на бересте, ср. в паремиологии — черт ли ему на бересте пишет! (Снегирев: 107); б) человек переписывает имена чертей на бересте, ср. ситуацию сказки, когда солдат ловит чертей в доме, строит в шеренгу и, принеся их лесу две «берестины», «начинает на бересте писать, переписал всех чертенят», а потом «сделал им перекличку на своем бересте: Пердунов, Дристунов, Загибалов, Завивалов…» (Зеленин ВСПГ: 384); в) черт заключает с колдуном договор, который пишется кровью на берестяном пергаменте (Власова: 357) . В этих случаях форма реализации мотива еле ощутимо сдвигается в сторону сценария, поскольку в большей степени просматривается субъектно-объектная организация соответствующих эпизодов: в случае этикетки человек оставляет на перекрестке или в дупле бересту, которая символически замещает адресата; здесь же и отправитель, и адресат оказываются «в кадре».

Говоря об этиологии связи черт — береста, следует признать невозможность существования какого-то единственного мотивационного решения. Во-первых, нельзя не вспомнить функции бересты как древнейшего бытового писчего материала. С появлением культуры бумажной книги берестяная письменность вполне закономерно получает статус такого носителя информации, который обладает низшим статусом и по форме (т.е. качеству самого материала), и по содержанию текстов. Отсюда вероятность появления негативных коннотаций — в том числе связи с чертом. Во-вторых, богатый образный потенциал таит сама фактура: белый берестяной «лист» с черными точками и линиями отлично имитирует непонятные письмена. При этом важна и такая деталь, как уже упоминавшаяся «природность» бересты, ее яркая связь с лесом — локусом нечистой силы. В качестве аналога можно вспомнить письменный графит (или еврейский камень): как известно, на полированной поверхности этой горной породы видны фигуры, напоминающие клиновидные письмена, — соответственно, с ней оказываются связанными многочисленные легенды о нечистом, чертовом происхождении «надписей». В-третьих, значима такая грань образа бересты, как ее динамизм (об этом см. выше). Очевидно, весь этот комплекс причин и привел к появлению мотива бересты в «тексте черта».

Значительной устойчивостью обладает также мотив веревки. Наименее прозрачными фактами можно считать идиомы черт верёвкин ‘бранное слово без особого смысла’, чёрт или верёвки ‘бранное выражение’: Сидит, и ничего не бает. Хоть бы слово вымолвил: черт или верёвки (КСРНГ), мужик — Черт Иванович Веревкин (Даль ПРН 3: 145). Статус особо ортодоксальных этикеток у этих фразеологизмов создается тем, что, во-первых, «намеки» внутренней формы никак не проясняет выхолощенная экспрессивная семантика; во-вторых, игровое использование ономастической (фамильной) формулы создает дополнительный маскирующий эффект. Ненамного яснее с мотивационной точки зрения выражение верёвочный черт ‘об обманщике, сумасброде и т.п.’ (СРНГ 3: 126): образ веревки здесь может объясняться, наверное, тем, что для «оязыковления» представлений о лжи, обмане нередко привлекается идея плетения.

Этикеточное функционирование мотива встречается и в бытовой обрядности, когда обвязывание веревкой, тесемкой, шнурком и т.п. ножек стола используется как магическое средство для обнаружения пропавшей вещи, которая должна быть возвращена с помощью черта или беса (к нему обращаются с соответствующим призывом): «[Не надо было, если что-то в доме потеряется, обвязывать ножки?] У стола. [Обвязывали что?] Ножки. [Чем?] Чем … любой тесёмкой обвязывали, и всё… Все четыре. Кругом. … [А если скотина в лесу потеряется?] Тоже, говорят, обвязывали. И даже человек когда теряется, тоже обвязывали… «Чёрт, чёрт, поиграй, да… ну, там, что потеряли, дак отдай», — это говорили» (Архангельская обл., Каргопольский р-н, Труфаново-Новоселово: КА); «Это ножки стола обвязывали дак чево потеряешь да не можешь найти, так ножку обвязывают да приговаривают: «Бес, бес откинь… ну чё там потеряешь». Это уж как называется, бес под столом сидит…» (Архангельская обл., Каргопольский р-н, Ухта: КА) и др. Это ритуальное действие может быть вписано в общий контекст ритуалов обвязывания (опоясывания), которые призваны обеспечить связь, цельность, прочность, прикрепленность к месту (СД 1: 339), и характеризует скорее не круг представлений о черте, а функции веревки, однако в нашем случае оно, думается, тоже должно приниматься во внимание, поскольку вновь иллюстрирует сопряжение двух образов — черта и веревки.

В идиоматике и паремиологии мотив веревки может функционировать и в более развернутых вариантах, обладающих выраженной актантной структурой: веревка становится орудием в руках чертей, которые либо связывает ею людей (так метафорически обозначаются товарищеские отношения: словно черт их верёвкой связал ‘о тесной не всегда подходящей дружбе’ (Михельсон II: 509), их сам черт лычком связал; словно черт их веревочкой связал (Даль ПРН 3: 260), ср. также бес верёвочкой связал ‘о тесной, неразрывной дружбе’ (Михельсон I: 89)), либо друг друга (черт черта на шею посади да ремушком привяжи (СЭС: 132)), либо занимаются с ее помощью метрологической деятельностью (данный образ используется для обозначения неопределенно большого расстояния до объекта или его глубины: черт мерял да верёвку вырвал (сорвал); черт ходил да верёвку сорвал; черт мерял да верёвка сорвалась ‘о неизвестном расстоянии до удаленного объекта’; черт мерял да верёвки не хватило ‘об очень глубоком месте’ (ЛК ТЭ) и т.п.; возможны также модификации в осмыслении этой образной ситуации: мерил километры черт с Тарасом. Веревка лопнула. Тарас сказал: «Давай свяжем!». А черт сказал: «Давай так скажем!» ‘о том, кто говорит наобум’ (ЛК ТЭ)).

В нарративных жанрах фольклора данный мотив тоже весьма устойчив, при этом его позиция не является закрепленной. Веревки могут вить сами черти: к примеру, маленьким чертенятам, чтоб они не шалили, предлагается давать разные виды работ — в частности, вить веревки из песка (Черепанова, 89). В другой ситуации происходит субъектная инверсия — веревку из песка вьет не черт, а Иван Медведка, который объявляет чертям: «Веревки вью; хочу озеро морщить да вас, чертей, корчить — затем, что в наших омутах живете, а руги не платите» (Афанасьев НРС 1: 271-272). При повторении этого мотива веревка может быть как свитой из песка, так и реальной; в любом случае с ее помощью герой пугает чертей тем, что вытащит их из водоема (Афанасьев НРС 1: 267-269). Модификация данного сюжетного хода встречается в сказке о том, как мужик, сбросивший злую жену в глубокую яму, «начал собирать обрывки да веревки, от лаптей оборки, связал все вместе», а вместо бабы вытащил чертенка (Афанасьев НРС 3: 166). Использование веревки для поимки чертей указывает на апотропейные функции этого предмета, который, по представлениям славян, помогает обезвредить нечистую силу (СД 1: 339); обведение водоема веревкой — один из старинных способов колдовства, «подчиняющий» себе воду (Власова: 354).

Связь веревки и черта находит также отражение в ситуации самоубийства, которое «благословляется» чертом. Ср. рассказы такого рода: девушка, привязавшая веревку, чтобы повеситься, была спасена ангелом-хранителем, после чего услышала брань удалявшегося черта (РДС: 596); мужик, собиравшийся повеситься, видел во сне ухмылявшегося черта с веревкой (ЭМ ТЭ) и т.п. Вообще, «воздействие нечистой силы на висельника, надевающего на себя петлю по наущению или прямо с помощью дьявола, считается у славян почти повсеместно причиной самоубийства» (СД 1: 378).

Наконец, следует упомянуть о том, что мотив веревки оказывается тесным образом связанным с мотивом плетения, который также устойчиво представлен в «тексте черта». Упоминается либо «собственноручное» занятие черта плетением (на него лапти черт по три года плел (не мог угодить) (Даль ПРН 3: 453) чертов плетень, чертова пряжа ‘мох на елке’ (ЛК ТЭ)), либо то, как черт помогает этому процессу (ему черт лыки дерет, а он лапти плетет (Даль ПРН 1: 394)), либо любовь черта к «продуктам плетения» — в первую очередь, лаптям (обуть кого-нибудь в чёртовы лапти ‘прост. ловко обмануть’ (ССРЛЯ 17: 960); черт лапотки стоптал, пакаль эту парочку собрал (СЭС: 61); чтобы сбить шпану (коренное тюремное население), как она теперь стала, черту и троих лаптей сносить было мало (Козловский 1: 165); черт лаптем мерил ‘о неизвестном расстоянии’ (ЛК ТЭ); ср. также быличку о том, как черт приходит к старику за лаптями, которые тот под горячую руку ему пообещал (Левкиевская 2000: 448). При этом интересна очередная ситуация инверсии: любовь черта к лаптям может смениться страхом перед ними (черт приглашает пастуха в кабак, но пастуху приходится при этом скинуть лапти, так как лапти плетутся крестиками (Власова: 354)).

Проблема происхождения мотива веревки — так же, как и в случае мотива бересты, — не имеет однозначного решения. Действие верчения, витья является одним из наиболее мифологизированных акциональных элементов славянской народной духовной культуры, при этом ему приписывается целый ряд отрицательных символических значений, который соотносится с «непрямым», а потому «неправильным» движением; именно с *viti, *vьrteti нередко связаны названия вредоносных демонов (Плотникова 1996: 104). Кроме того, идея витья коррелирует с идеей быстрого передвижения, весьма значимой для «текста черта». Поэтому «продукты верчения» и черт на символическом уровне оказываются соотносимыми: веревка, естественно, не может быть образным аналогом черта, но становится его символическим репрезентантом. Важна также особая роль веревки в таком «чертовском» сценарии, как самоубийство. Наконец, следует учесть, что «текст черта» имеет выраженную антропологическую ориентацию: представления о самом черте неотделимы от представлений о способах защиты от него. Тогда значимы апотропейные функции веревки, базирующиеся на символике связи, обвязывания.

Особый интерес представляет явление перекрестного межкодового взаимодействия мотивов: между мотивами, реализующимися в различных кодах, обнаруживаются соответствия, которые позволяют говорить об определенном параллелизме фрагментов содержания и о транскодовой филиации смыслов в рамках «текста черта». В данном случае перед нами своего рода аналог морфо-семантического поля, где задействованными в процессах сближений оказываются несколько плоскостей — в частности, уровни системы языка, узуальных текстовых связей (паремии) и свободных текстовых связей (нарративные жанры фольклора). Примером этого феномена является комплекс мотивов и смыслов, группирующихся вокруг двух мотивов-доминант. Каждый из них имеет серию автономных реализаций (преимущественно в одном из кодов), однако при этом фиксируется целый ряд мотивов и вариантов «пограничного» характера, возникших, вероятно, вследствие взаимодействия и под перекрестным влиянием этих доминант и позволяющих реконструировать фрагмент «деривационного гнезда» с двумя центрами.

Один из центров — мотив работы, который закономерным образом — вследствие его предикативного характера — наиболее широко и разнообразно реализуется в нарративных жанрах фольклора. Черт здесь выступает преимущественно как непосредственный субъект действия. Мотив может фигурировать как в роли сюжетообразующего (ср., например, сказки о черте, нанявшемся в работники горшечнику (Афанасьев НРС 3: 84), кузнецу, мужику, который с его помощью обогатился (Зеленин ВСПГ: 391, 67)), так и в роли побочного (проигравший герою в состязании чертенок должен, помимо денежного откупа, прослужить у него год в батраках (Афанасьев НРС 1: 271-272); в глубокой яме, куда провалилась злая баба, сидят черти и лепят горшки (Афанасьев НРС 3: 84)). Варианты, в которых черт выступает в функции «посредника», т.е. заставляет работать человека, встречаются в сказках намного реже, они фрагментарны и менее разнообразны: на покойном короле-грешнике черти на том свете возят дрова; опойца становится рабочей клячей у черта (Афанасьев НРС 2: 123; 168-169). В севернорусских легендах мотив представлен рассказами о «маленьких» (чертенятах), которые могут находиться в услужении у человека, и их следует занимать работой: «Про одну говорили, что у ей маленькие были. Покажутся в красных шапках торчками… Делать-то все помогают»; «у ворожей есь маленькие… Им работу дают, какую хошь. Кидают работу, чтоб больше была. А не дашь работу, он тебя затерющат, жива не будешь» (Черепанова: 89-90). Мотив нашел отражение в паремиологии (Где черт не пахал, там сеять не станет; Пей воду, как гусь, ешь хлеб, как свинья, работай черт, а не я (Ванька Каин) (Даль ПРН 1: 345, 461); Черт дал работу, а Бог отдых (СЭС: 133)), фразеологии (на роже черти горох молотили ‘шадровитый’ (Балов: 279)). Факты лексического уровня демонстрируют субъект-объектную инверсию — в функции работающего выступает человек: чертомелить ‘работать много, с большим усердием и напряжением’ (СРГСУ 7: 27; СРГПрб 1:, 120); чертоломить ‘выполнять тяжелую физическую работу’ (СРГСУ 7: 27; ЛК ТЭ); чырт: Надо бы работника нанять, чырта (СРСГСП 3: 324); ср. также арготизм черт ‘добросовестно работающий заключенный’ (Балдаев II: 143). Очевидно, что в данном мотиве отразилось представление о работе, повседневном физическом труде как явлении «небожественном» по своей сути и происхождению — представлении, восходящем к библейскому сюжету о грехопадении и изгнании из рая и поддерживаемом на уровне обрядового кода и в нормах бытового поведения (запрет на работу в праздничные и выходные дни вследствие восприятия их как дней, посвященных Богу).

Другим организующим центром рассматриваемого комплекса является идея интенсивности, высокой степени выраженности признака, которая широко и разнообразно представлена в лексике и фразеологии. Она может сопутствовать какому-либо более конкретному мотиву из «текста черта» — например, мотиву богатства (денег — черт не уволочет (Подюков: 70); черту на полати не забросить ‘очень много’: У нево денег — щёрту на полати не забросить (ДСРГСУ: 565); одного черта нет ‘об очень обеспеченном человеке: всё есть, всего в достатке’ (СОГ 8: 91)), мотиву глухого, отдаленного места (к черту (к чертям) на кулички; к черту на рога ‘очень далеко’ (ССРЛЯ 17: 941)), мотиву глубокого омута, ямы (черт мерял — веревку потерял ‘о глубокой реке, озере’ (Прокошева: 110)), мотиву драки (черти ни в кулачки не бьют ‘очень далеко’; когда чёрт кулачку (еще) не бьёт; черти в кулачки (еще) не били (бьют) ‘очень рано’ (ФСРГС: 217), еще черти не дерутся, не бьются (не дрались, не бились) на (в) кулачки ‘очень рано’ (ССРЛЯ 17: 941), черт кулачку не бьет, черти в кулачки не бьют ‘очень рано’ (СРНГ 16: 53)), мотиву подвижности, быстрого передвижения (см. выше). Кроме того, данная идея эксплицируется более ярко в целом ряде генерализованных по семантике выражений экспрессивной направленности, связанных, например, со значением множества, большого количества (чертова бездна (СРГК 1: 52), чертова (чертовская) тьма, пропасть, гибель (ССРЛЯ 17: 960-961), чертова уйма (СРГНО: 585), чертова бузна, чертей мешок (ЛК ТЭ), до черта (ССРЛЯ 17: 949), до полчерта (ФСРГС: 145) ‘очень много; о большом количестве чего-л.’); значением неизвестности, непонятности (сам черт не разберет, не поймет ‘абсолютно никто; при всем желании невозможно осмыслить содержание или причины чего-л’ (СОВРЯ: 10, 42); черт знает что ‘что-л. неясное, непонятное’ (ФРР: 797-798); сам черт ногу сломит ‘полный беспорядок, неразбериха; невозможно разобраться в чем-л., справиться с чем-л.’ (СОВРЯ: 13, 33); черт с виру ‘неизвестно кто и откуда’ (СБГ 3: 30).

Наконец, наиболее непосредственным выражением этой доминанты являются единицы чертов, чертовский ‘необычайно сильный, большой (по степени проявления)’; до черта, до чертиков ‘до крайности, в высшей степени, очень’; черт знает что (дать, отдать, заплатить и т.п.) ‘о готовности дорого заплатить’; черт знает чему (обрадоваться, опечалиться и т.п.) ‘необычайно сильно (обрадоваться, опечалиться и т.п.)’ (ССРЛЯ 17: 948-949, 956, 960-961) и т.п. Закономерным этапом развития семантики интенсивности стало появление экспрессивов (черт знает что ‘при выражении досады, недовольства, восхищения, неожиданности и т.п.’ (ССРЛЯ 17: 948); осточертеть ‘надоесть, опротиветь до крайности'(ССРЛЯ 8: 1189), начертенеть, начертеть ‘сильно надоесть’ (СРДГ 2: 338) и т.п.). Происхождение этой доминанты следует, очевидно, связывать с «эталонной» сущностью образа черта как антагониста Бога, представителя отрицательного полюса ключевой христианской оппозиции в ее народной интерпретации.

Актуальность оценки при восприятии образа может оборачиваться на уровне языкового кода формированием генерализованного экспрессивного компонента значения, который реализуется в вышеприведенных лексических фактах.

Объединить данные доминанты в один комплекс позволяет ряд мотивов, на формирование которых одновременно могли оказать влияние как идея работы (реализующаяся в первую очередь на текстовом уровне), так и идея интенсивности.(закономерно — в силу своей абстрактности и экспрессивности — эксплицирующаяся прежде всего в фактах системы языка).

Интересен в этом отношении, например, присутствующий в сказках прием гиперболизации — акцент на масштабности осуществляемых чертом работ, большом объеме (нередко называются цифры) исходного и конечного продукта: черт, нанявшийся к горшечнику, требует себе сразу 40 возов глины, 10 сажен дров и, призвав на помощь «видимо-невидимо» чертенят, за три ночи изготавливает 40 тысяч горшков (Афанасьев НРС 3: 84); по приказу солдата три черта набирают в лесу 300 пудов смолы, тащат из пекла самый большой котел на 40 бочек (Афанасьев НРС 2: 278); в качестве откупа солдату черти наполняют 12 подвод золотом: «чертенок побежал в озеро, и пошла у нечистых работа: кто мешок тащит, кто два…» (Афанасьев НРС 2: 287-288).

Следует указать также на такой вариант идеи работы, как мотив тяжелого, изнуряющего физического труда, представленный и в текстах сказок и легенд, и в лексической системе. Такого рода труд часто связан с переноской тяжестей (чертенок нарыл 2 мешка репы и «насилу тащит — ноги так и подгибаются, инда спина хрустит! Вот малыш тащил, тащил, невмоготу, вишь, стало, бросил мешки наземь» (Афанасьев НРС 2: 206); чертенок платит откуп, наполняя деньгами шапку без дна, поставленную над глубокой ямой: «чертенок носил, носил золото, сыпал-сыпал в шляпу, целый день работал» (Афанасьев НРС 1: 271-272); черти в аду везут на грешнике «большущий воз» дров (Афанасьев НРС 1: 271-272)) либо с другими делами, требующими значительного напряжения физических сил — например, с заготовкой дров, ср. лексико-семантические варианты приведенных ранее глаголов: чертомелить ‘непосильно много, тяжело работать’ (КСРНГ), прочертомелить ‘проработать всю жизнь’: Прочертомелили, надсадили себя на этих дровах (СРГПрб 3: 122), начертомелиться ‘наработаться’: Начертомелилась я нонче в огороде, ноженьки ноют (ДСРГСУ: 339), черта (чертоломину) ломить ‘много работать, изнуряя себя’ (СРГК 3: 143), чертоломить ‘заниматься тяжелой работой’: Выучитесь, не будете чертоломить, это, например, работать в лесу, деревья ворочать (ЛК ТЭ).

«Пограничное» происхождение можно подозревать у идеи отсутствия или минимальной степени представленности, выраженности чего-либо. Наиболее ярко она представлена в ряде просторечных экспрессивных выражений: черта (с) два, черта лысого, черта в стуле ‘полное отрицание чего-л.; вовсе нет, как бы не так, ничуть не бывало’; ни черта ‘совсем, совершенно ничего’; ни один черт ‘никто’; на черта кто-что-н. нужен, годится, сдался ‘совсем не нужен, не годится’; ни к черту не годится ‘никуда, совершенно не годится’ (ССРЛЯ 17: 941-942, 948); ср. диалектные идиомы черта в кулачки не дуть ‘не догадываться, ничего не знать’ (СРГК 1: 352), один черт нагольный ‘только один компонент вместо множества необходимых’: В тесте один черт нагольный сейчас, из одной муки сделано (ЛК ТЭ). Данный смысловой компонент может интерпретироваться как связанный отношениями производности с обеими мотивными доминантами. Идея интенсивности могла продуцировать прямо противоположные смыслы по логике энантиосемии. Что же касается мотива работы, то вполне вероятен смысловой переход : напряженно работать ® деформировать объект приложения усилий ® трудиться напрасно ® пропасть, исчезнуть (пустота, отсутствие, отрицание). Вовлеченность этой идеи в рассматриваемый комплекс подтверждается языковыми фактами, эксплицирующими среднее звено семантической цепочки — мотив напрасного труда. На текстовом уровне он представлен, в частности, вариантом «длительное и бессмысленное занятие»: такого типа «работу» дают, по поверьям, чертенятам, чтобы отвлечь их и не дать вредить человеку. Так, знающийся с «шишками» человек посылает их в лес считать хвою; мужик, чтобы отвязаться от бесов, накупил пряников и заставил их пересчитать; чертенят, чтобы не шалили, следует заставлять собирать рассыпанное по двору льняное семя, считать пеньки в лесу и т.п. (Черепанова: 89-91). В лексике мотив представлен семой «безрезультатность затраченных усилий»: чертомелить ‘работать очень много, напряженно, изо всех сил, но без справедливого вознаграждения за труд’ (СГСЗ: 515); ‘работать’: Без конца он чертомелит, а сделанного не видно (СРГСК: 328); ‘пропивать все, что заработано’ (СРГНО: 585); чертоломить ‘интенсивно работать’: Чертоломили всю жисть, пензии нету никакой (ЛК ТЭ); чертопрудничать ‘выполнять напрасно тяжелую работу’ (КСРНГ).

Итак, мы представили предварительные замечания о путях классификации мотивов как устойчивых элементов культурного текста, о месте в ней сквозных мотивов, а также о возможностях изучения последних и формах их реализации в тексте. На основе этих замечаний было осуществлено описание особенностей функционирования некоторых сквозных мотивов и высказаны предположения относительно происхождения той или иной конкретной формы реализации или мотива в целом. В заключение хотелось бы наметить некоторые перспективы разработки этой весьма плодотворной темы.

Небезынтересными могли бы быть попытки поиска магистральных сюжетных линий, объединяющих некоторые сквозные мотивы, связанные единством происхождения, т.е. сводимые к определенному архетипу. Этот архетип может быть своего рода макрофреймом, ментальной картинкой, фрагменты которой в «рассыпанном» виде функционируют в составе сквозных мотивов. К примеру, достаточно определенно может быть воссоздан макрофрейм «Черти в аду», куда тянутся нити от многих устойчивых элементов изучаемого текста, связанных с темой горения. Назовем детали картины (многие из них рассматривались в ходе предшествующего изложения, другие будут лишь упомянуты ниже, поскольку подробное их описание потребовало бы отдельного исследования). Обозначен процесс горения — огонь, дым, пар; продукты горения — уголь, сажа, головня; материал горения — дрова, береста; орудия для растопки, варки, жарки — кочерга, сковородник, котел; производственные процессы, основанные на горении, — плавка; профессии, связанные с обжигом и плавкой, — горшечник, кузнец; помещения, где есть печь и жар, — баня (особенно каменка в бане). Этот макрофрейм дает такой вариант картины ада, который весьма характерен для народного восприятия мира, поскольку он предельно обытовлен и наполнен хозяйственными деталями.

Разумеется, весь «текст черта» не может восходить к одному или даже двум таким макрофреймам. С генетической точки зрения он полицентричен, поскольку особый мифологический и аксиологический статус черта инициирует постоянное обращение к нему новых поколений авторов, обогащающих текст новых деталями (ср. явную разновременность таких мотивов, как болото, лес, баба, солдат). Кроме того, трансформация «текста черта» происходит за счет взаимодействия с другими текстами и за счет «технических факторов» — разного рода притяжений, генерализации смыслов и т.п. Анализ сквозных мотивов поможет охарактеризовать генетическую и функциональную специфику данного текста.

Примечания

Исследование выполнено при финансовой поддержке РФФИ (грант № 00-15-98836 — поддержка ведущих научных школ).

2 Вообще, данная процедура гадания наполнена «чертовой символикой» едва ли не больше, чем какая-либо другая: она проводится в «переходное время» — 12 часов ночи; в «переходном месте» — на перекрестке дорог; участники гадания сидят на шкуре с хвостом и, наконец, напрямую обращаются к чертям.

3 Ср. также: где Господь пшеницу сеет, там черт плевелы (Даль IV: 597).

4 Мотив грязи, нечистоты связан отношениями филиации с мотивом нечистот (пусть будет позволителен этот каламбур), испражнений, ср.: как черт насрал травы ‘о быстром росте сорняков’ (НОС 12: 54), чертово дерьмо ‘ядовитое растение’ (Коновалова: 208), черт с красным обоср…м хвостом ‘осужденный, ранее состоявший членом КПСС’, ‘активист-общественник из осужденных в ИТК’ (Балдаев II: 144), нечем черту с…, и он каменьем дристать (Дмитриев: 35), богатому черт в кашу с…, а бедному в кулеш — только ешь (СЭС: 4), долго не говорит, ум копит, а изговорит, что черт напердит (Симони II: 216); ср. сказочные фамилии чертенят, которые солдат переписывает на бересте, — Пердунов, Дристунов и т.п. (Зеленин ВСПГ: 384), а также представления о том, как нечистая сила обходится с не убранной со стола посудой или оставленной на ночь на прялке куделью: «[Можно приборы, посуду оставлять на столе, когда не ешь?] А это, конешно, не…, надо убирать. По-мойму, дак надо, потому што, горят [говорят]: «Ой, там оставил, там все… биси обоссат всё!»… надо убирать всё» (Архангельская обл., Каргопольский р-н, Лукино: КА); «мать все говорила: «Допрядайте, девки, а то шуликин вам насерет в куделю». А сама шушляк [= навозную лепешку] конный положит в куделю» (ЭИС 5: 143).

5 При заключении таких договоров помимо бересты нередко используется кожа, ср. рассказ о том, что мужику, который хотел наложить на себя руки, объяснил старик в деревне: «Пошла бы твоя кожа им на бумагу. Пишут они на той бумаге договоры тех, что продают чертям свои души, и подписывают своей кровью, выпущенной из надреза на правом мизинце» (Максимов 1994: 16); показательна также образная основа идиомы (что) черт на коже пишет ‘о находчивом человеке’ (НОС 12: 54).

Вообще, мотив письма, писания обладает значительной устойчивостью в тексте черта: вертит пером, что черт хвостом (РДС: 613), носиться, как черт с письмом ‘делать что-либо очень долго’ (СОСВ: 158), пишет, как черт шестом по Неглинной (Снегирев: 323), черт ли писал, что Захар комиссар (Даль ПРН 1: 394), што писарь зробиць, сам черт не переробиц (Шейн: 484) и др. Возможно, он обязан этой устойчивостью народно-этимологической «наводке» со стороны слова чертить, а также существовавшим в неграмотной народной среде представлении о «бесовской» природе грамотности.

6 Семантический переход интенсивное трудовое действие ® безрезультатность усилий описан, например, в (Галинова 2000: 125).

Литература и источники

Афанасьев НРС — Народные русские сказки А.Н. Афанасьева. М., 1984-1986. Т.1-3.

Афанасьев ЗРС — Афанасьев А.Н. Русские заветные сказки. М., 1991.

Балдаев — Балдаев Д.С. Словарь блатного воровского жаргона. М., 1997. Т. I-II.

Балов — Балов А. Материалы по народному языку, собранные в Пошехонском уезде Ярославской губернии //Живая старина. 1899. Вып. 2. С. 277-283.

Березович, Рут 2000 — Березович Е.Л., Рут М.Э. Ономасиологический портрет реалии как жанр лингвокультурологического описания // Известия Уральского государственного университета. № 17. Гуманитарные науки. Вып. 3: Филология. Екатеринбург, 2000. С. 33-38.

Богданов -Сборник пословиц А.И, Богданова //Пословицы, поговорки, загадки в рукописных сборниках XVIII-XX веков. М.; Л., 1961. С. 65-118.

БСЭ — Большая советская энциклопедия. 2-е изд. М., 1949-1958. Т. 1-51.

Виноградова 2000 — Виноградова Л.Н. Народная демонология и мифо-ритуальная традиция славян. М., 2000.

Власова — Власова М. Новая АБЕВЕГА русских суеверий. СПб., 1995.

Галинова 2000 — Галинова Н.В. Этимолого-словообразовательные гнезда праславянских корней со значениями ‘гнуть’, ‘вертеть’, ‘вить’ в говорах Русского Севера: Дис. … канд. филол. наук. Екатеринбург, 2000.

Гура 1997 — Гура А.В. Символика животных в славянской народной традиции. М., 1997.

Даль -Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. 2-е изд. СПб.; М., 1880-1882. Т. I-IV.

Даль ПРН — Пословицы русского народа: Сборник В. Даля. М., 1994. Т. 1-3.

Деул. — Словарь современного русского народного говора (д. Деулино Рязанского района Рязанской области). М., 1969.

Дмитриев — Дмитриев Л.А. Отрывок сборника пословиц XVII в. //Рукописное наследие Древней Руси: По материалам Пушкинского дома. Л., 1972. С. 28-56.

ДСРГСУ — Словарь русских говоров Среднего Урала. Дополнения. Екатеринбург, 1996.

Зеленин ВСПГ — Зеленин Д.К. Великорусские сказки Пермской губернии. Сокровищница отечественного собирательства. М., 1991.

Зеленин ТС — Табу слов у народов Восточной Европы и Северной Азии. Л., 1930. Ч. 2: Запреты в домашней жизни (Сб. МАЭ. Т.9).

КА — Каргопольский архив лаборатории фольклора РГГУ

Козловский — Собрание русских воровских словарей /Сост. В. Козловский. Нью-Йорк, 1983. Т. 1-4.

Коновалова — Коновалова Н.И. Словарь народных названий растений Урала. Екатеринбург, 2000.

КСРНГ — картотека Словаря русских народных говоров (см. СРНГ)

Левкиевская 2000 — Левкиевская Е. Мифы русского народа. М., 2000.

ЛК ТЭ — лексическая картотека Топонимической экспедиции УрГУ (Русский Север)

Максимов 1994 — Максимов С.В. Нечистая, неведомая и крестная сила. Спб., 1994.

Михельсон — Михельсон М.И. Русская мысль и речь: Свое и чужое: Опыт русской фразеологии: Сборник образных слов и иносказаний. М., 1994. Т. I-II.

НОС — Новгородский областной словарь. Новгород, 1992-1995. Вып. 1-12.

Плотникова 1996 — Плотникова А.А. Слав. *viti в этнокультурном контексте //Концепт движения в языке и культуре. М., 1996. С. 104-114.

Подюков — Сны, приметы, загадки, поговорки /Сост. И.А. Подюков. Пермь, 1994.

Померанцева 1975 — Померанцева Э.В. Мифологические персонажи в русском фольклоре. М., 1975.

Прокошева — Материалы для фразеологического словаря говоров Северного Прикамья /Сост. К.Н. Прокошева. Пермь, 1972.

РДС — Русский демонологический словарь /Автор-составитель Т.А. Новичкова. СПб., 1995.

Рут 1992 — Рут М.Э. Образная номинация в русском языке. Екатеринбург, 1992.

СБГ — Словарь брянских говоров. Л., 1976-. Вып. 1-.

СБК — Сказки Белозерского края /Зап. Б.М. и Ю.М. Соколовы. Архангельск, 1981.

СГСЗ — Словарь говоров старообрядцев (семейских) Забайкалья. Новосибирск, 1999.

СД — Славянские древности: Этнолингвистический словарь /Под ред. Н.И. Толстого. М., 1995-. Т. 1-.

Симони -Симони П.К. Старинные сборники русских пословиц, поговорок, загадок и проч. XVIII-XIX столетий. СПб., 1899. Вып.1, сб.I и II. (Отд. отт. из сб. ОРЯС АН, 1899, т. 66).

СМ — Славянская мифология: Энцикл. словарь. М., 1995.

Снегирев — Русские народные пословицы и притчи /Сост. И.М. Снегирев. М., 1995.

СОВРЯ — Аристова Т.С., Ковшова М.Л., Рысева Е.А., Телия В.Н., Черкасова И.Н. Образные выражения русского языка: Словарь-справочник. М., 1995.

СОГ — Словарь орловских говоров. Ярославль, 1989-. Вып. 1-.

СОС — Смоленский областной словарь /Сост. В.Н. Добровольский. Смоленск, 1914.

СОСВ — Словарь образных слов и выражений народного говора. Томск, 1997.

СРГК — Словарь русских говоров Карелии и сопредельных областей. СПб., 1994-. Вып. 1-.

СРГНО — Словарь русских говоров Новосибирской области. Новосибирск, 1979.

СРГПрб — Словарь русских говоров Прибайкалья. Иркутск, 1986-1989. Вып. 1-4.

СРГСК — Словарь русских говоров северных районов Красноярского края. Красноярск, 1992.

СРГСУ — Словарь русских говоров Среднего Урала. Свердловск, 1964-1987. Т.1-7.

СРГЮК — Словарь русских говоров южных районов Красноярского края. Красноярск, 1988.

СРДГ — Словарь русских донских говоров. Ростов-на-Дону, 1975-1976. Т. 1-3.

СРНГ — Словарь русских народных говоров. Л., 1966-. Вып. 1-.

СРСГСП — Словарь русских старожильческих говоров Среднего Прииртышья. Томск, 1992-1993. Вып. 1-3.

ССРЛЯ — Словарь современного русского литературного языка. М.; Л., 1948-1975. Т. 1-17.

СЭС — Смоленский этнографический сборник /Сост. В.Н. Добровольский. СПб., 1894. Ч. III: Пословицы.

ТЭ — ономастические картотеки Топонимической экспедиции УрГУ (Русский Север)

ФРР — Мелерович А.М., Мокиенко В.М. Фразеологизмы в русской речи. Словарь. М., 1997.

ФСРГС — Фразеологический словарь русских говоров Сибири. Новосибирск, 1983.

ФСРЛЯ — Фразеологический словарь русского литературного языка /Сост. А.И. Федоров. Новосибирск, 1995. Т. 1-2.

Черепанова — Мифологические рассказы и легенды Русского Севера /Сост. и автор комментариев О.А. Черепанова. СПб., 1996.

Шейн — Шейн П.П. Материалы для изучения быта и языка русского населения Северо-Западного края. СПб., 1893. Т. II.

Щепанская 1992 — Щепанская Т.Б. Культура дороги на Русском Севере. Странник //Русский Север: Ареалы и культурные традиции. Спб., 1992. С. 102-126.

ЭИС 5 — Востриков О.В. Традиционная культура Урала. Этноидеографический словарь русских говоров Свердловской области. Екатеринбург, 2000. Вып. 5: Магия и знахарство. Народная мифология.

ЭМ ТЭ — этнографическая картотека Топонимической экспедиции УрГУ (Русский Север)

Авторы: Елена Березович, Инна Родионова

Читайте также

ОСТАВЬТЕ ОТВЕТ

Please enter your comment!
Anonymous